Как звать секретаря, Пилат не помнил. Каждый раз по приезде в Ершалаим ему представляли молодого сирийца, и каждый раз прокуратор благополучно забывал его имя, едва рассыпанный по склонам Мории город скрывался из глаз. Помнилось только, что секретарем сириец был неплохим, записывал быстро и владел, помимо латыни и греческого, письменным арамейским.
Как же его все-таки зовут?
Вспомнить не получалось, спрашивать не хотелось, да и незачем было — парень и так все понимал без слов.
— Где ждет? — спросил Пилат.
— На лифостратоне, господин. Он пришел не один, с ним несколько старейшин. Они очень просили вас принять их именно на гаввафе. Сегодня праздник, они не могут войти в жилище нееврея, иначе потом им нельзя будет совершать служение в Храме.
— Опять эти иудейские штучки… — недовольно произнес Пилат, шагая по галерее. — Они не могут войти в мой дом дальше лифостратона не осквернившись? Так зачем пришли вообще? Что пишут?
— Дело Иешуа по прозвищу га-Ноцри, — сообщил секретарь, даже не заглядывая в свиток, который держал в руках. — Называл себя машиахом, царем Иудейским, призывал не платить Риму трибутум, чем смущал народ.
Пилат ухмыльнулся украдкой, словно не в первый раз слышал имя арестованного, но тут же спрятал улыбку под равнодушной гримасой.
Значит, привели на утверждение приговора… Ну, ну… Им придется потрудиться!
— Призывать не платить налоги — дело серьезное, — изрек прокуратор вслух. Кожа на его макушке пошла складками и снова разгладилась. — Что еще?
На этот раз сириец на ходу заглянул в записи.
— Обещал разрушить Храм и на его месте построить другой за три дня.
Пилат усмехнулся.
— Пусть приступает. А я готов заплатить десяток сестерциев за то, чтобы быть зрителем. Еще?
Секретарь открыл было рот, но они уже вышли на лифостратон, прямо к стоящему в окружении левитов и нескольких членов Синедриона (их Пилат тоже не помнил по именам, зато хорошо знал в лицо — старики в нарядной одежде с белыми густыми бородами) Каиафе. Чуть в стороне от первосвященника ждал невысокий человек в перепачканном и порванном в нескольких местах кетонете, хрупкий, большеглазый, с тонкими чертами лица и крупным птичьим носом. Пилат за свою жизнь повидал многих бунтовщиков, но никогда не видел никого, кто бы так не соответствовал образу преступника.
Впрочем, внешность обманчива, напомнил себе прокуратор.
— Приветствую тебя, Пилат! — Каиафа едва заметно склонил голову, как равный перед равным.
Благообразные старики и левиты поклонились гораздо почтительнее. Пленник, приведенный на суд, не поклонился совсем.
Ну, что ж, подумал прокуратор, по крайней мере, откровенно… Ты, наверное, думаешь, что меня незачем бояться, га-Ноцри, а это не так… Лучше бы ты проявлял уважение.
— И я приветствую тебя, первосвященник…
Пилат прошел к судейскому месту — беме — и сел: с прямой спиной, гладким бритым лицом, слегка одутловатым, но значительным, брезгливым; в белой тунике, в тоге-претексте с перстнем прокуратора на безымянном пальце правой руки — само олицетворение римской власти и правосудия.
— Итак…
— Мы просим справедливого суда, прокуратор.
— Как всегда… — сказал прокуратор и пренебрежительно двинул бровью: мол, можете начинать!
Сириец-скриба принялся читать принесенный Каиафой свиток с обвинениями. Члены Синедриона согласно кивали, Пилат делал вид, что внимательно слушает. Первосвященник следил за тем, чтобы секретарь ничего не пропустил.
Солнце уже карабкалось на небосвод, стало жарче и воздух утерял утреннюю прозрачность. Аромат прохлады и свежести сменился едва заметным пыльным запашком, по которому опытный путник всегда может определить надвигающийся хамсин. Но пока еще буря была далеко, там, где вчера бродили зарницы и звучали раскаты грома — на юге. В небе, спускаясь все ниже и ниже, метались птицы. Изредка они пролетали над лифостратоном, и тогда воздух оглашался пронзительным писком ласточек и криками стрижей. Прокуратор прикрыл глаза ладонью, якобы от света и пыли, а на самом деле для того, чтобы безнаказанно следить за окружающими. День обещал быть знойным и бесконечным. До возвращения в Кейсарию оставалась неделя, и сама мысль об этом ввергала Пилата в уныние.
Неделя… Пока эти дикари будут праздновать и пытаться бунтовать, ему предстоит сидеть здесь, рыться в хозяйственных отчетах, присутствовать на судах, заниматься разбирательствами и считать, считать, считать, считать дни до отъезда. Ершалаим всегда испытывал терпение прокуратора шумом, многолюдьем, грязью, но Пилат считал себя человеком долга и держался соответствующим образом — терпел, крайне редко высказывая раздражение. Но втайне скучал по своему дворцу на берегу моря, по построенной в римском стиле Кейсарии, по ее прямым улицам и просторным площадям, по похожему на половину жемчужной раковины амфитеатру, по гипподрому и больше всего — по своему балкону, нависшему над зелеными водами.
Прокуратор глянул сквозь пальцы на стоящего перед ним арестованного, на сбившихся в воробьиную стайку старых иудеев, на озабоченного, похожего на рыночного менялу Каиафу, и едва сдержал тоскливый вздох.
Ходил, проповедовал, называл себя машиахом, считал себя царем Иудейским… О, боги! Когда вы хотите кого-то наказать, вы отнимаете у него разум!
Евреи привели еврея на суд к римскому чиновнику за то, что он больший еврей, чем они сами. Им никогда не победить Рим. Никогда. В них нет согласия. В них нет единства, слишком много грамотных и каждый второй считает себя философом. Прошлое и будущее волнует их куда больше настоящего, вот почему они слишком много говорят о вчера, всегда проигрывают сегодня и живут несбыточными надеждами на завтрашнюю победу.