— Полезный? — переспросил Иегуда и снова глотнул вина. — И чем же полезен тебе раб первосвященника, Иосиф? Чем полезно тебе это злопамятное, хитрое и жестокое животное?
— Именно тем, что он злопамятное, хитрое и жестокое животное. И допущенное к телу Каиафы животное, — объяснил га-Рамоти, принимая мех от Иегуды. — И если это животное что-то узнает (а мы делаем так, что оно узнает), то сразу несет донос своему хозяину. Нам просто некем будет его заменить… Что с ухом, что без — он единственный, кто может вложить в разум Каиафы и Ханнана то, что мы считаем нужным им рассказать. Его нельзя убивать, Иегуда. Ни в коем случае нельзя. Не волнуйся, тебя опознают. Множество людей подтвердит, что именно тебя вынули из петли, и Кифа среди них не главный. Его ловили дважды и он оба раза ловко лгал, что не имеет к Иешуа и ночному аресту никакого отношения. В третий раз ему могут не поверить, поэтому — пусть держится подальше.
Снова возникла пауза, заполненная звуками ночи, и на этот раз Иегуда уловил едва слышное фырканье в кустарнике слева от скалы.
— Повозку я по горам не проведу, — сказал он.
— Это не повозка, я привел осла. На плечах ты его тоже не донесешь.
Иегуда хотел возразить, но одумался. Расстояние, которое ему предстояло преодолеть, было не очень велико, но большая часть пути проходила по скалам пустыни. У него были все шансы обессилеть по дороге и не дойти до цели.
— Спасибо тебе, Иосиф.
— Я делаю это не для тебя. Для него.
— Я тоже делаю это для него…
— Знаешь, Иегуда, зависть — это смертный грех, но я тебе завидую…
— Чему ты завидуешь?
— Мне он не предложил умереть за него, — произнес га-Рамоти, и глаза его блеснули в лунном свете. — Меня он не взял в ученики. Он лишь несколько раз беседовал со мной, и проповеди его я слушал недолгое время. А ты был рядом… Все это время — рядом. Он выбрал тебя…
— Он выбрал и тебя, Иосиф.
— Меня выбрала Мириам, не он, — отрезал Иосиф. — Все! Я больше не хочу об этом говорить! Давай еще выпьем и начнем… К утру ты должен быть уже в горах…
И они сделали еще по глотку, а потом с помощью осла, надрывая жилы в одном с ним усилии, откатили камень, закрывавший вход в гробницу. Иосиф зажег факел, весело затрещало смолистое дерево и они вошли.
В пещере все еще не пахло смертью.
Пахло благовониями и бальзамом, которым умастили тело и пелены. И звуков здесь было значительно меньше: каменные стены скрадывали даже пронзительное соловьиное пение.
Тело лежало на плоском камне — белый кокон исполинской гусеницы, который сегодня должен превратиться в чудесную бабочку человеческой мечты.
Иегуда услышал бормотание — Иосиф читал кадиш. От члена Синедриона исходил едва заметный запашок вина и острый, как вонь заплесневевшего сыра, запах страха. Ему, правоверному иудею, возиться с трупом в первую ночь Песаха… Он боялся, но делал то, что должен был делать, чтобы считать себя человеком, и Неназываемый просто обязан был простить его за это.
Иегуда достал из рукава сику и принялся разрезать пелены, стараясь не зацепить лезвием кожу мертвого друга. Пропитанная ткань уже успела подсохнуть и под напором стали лопалась, как песчаная корка, обнажая истерзанную плоть. Он вспарывал слой за слоем, пока пелены не раскрылись разбитой скорлупой и перед ним не предстало обнаженное тело, лежащее на камне, словно жертвенный ягненок на столе.
Свет факела давал резкие неверные тени, они плясали по пещере, искажая все вокруг. Казалось, в углах шевелятся неизвестные существа: страшные, многоногие, многорукие. Камни — и те дышали и двигались, словно могли ожить. Только профиль га-Ноцри оставался мертвым — белый, безжизненный, застывший гипсовой маской. Иегуда не мог оторвать взгляда от приоткрытого рта равви, ему казалось, что через мгновение оттуда вылетит рой мух. Только сейчас, стоя над изуродованным телом друга, Иегуда осознал, что Иешуа мертв. Навсегда мертв. И больше не будет ничего — ни его улыбки, ни ночных разговоров на берегу Генисаретского озера, ни совместных путешествий по дорогам этой дарованной Господом страны. Ничего. Свершилось. Ничего не повернуть вспять, не изменить, и шанс уговорить равви не идти на верную смерть давно упущен. И еще подумалось, что в смерти Иешуа га-Ноцри, философа из Галилеи, более всего его, Иегуды, вины.
И тогда он заплакал. Беззвучно, не вздрагивая, без всхлипов — просто слезы катились по его щекам. Обычно слезы дают облегчение, но в этот раз было совсем не так. Было тяжело на душе, а становилось еще тяжелее.
Иосиф принес заготовленный холщовый мешок и одежду — набедренную повязку и новый кетонет.
Они одевали его долго.
Тело оказалось холодным, липким от притираний и бальзамов, твердым на ощупь. Черты лица га-Ноцри в смерти заострились, но присущая Иешуа «птичесть» куда-то пропала — он казался строгим и даже величественным, но притом удивительно хрупким, и Иегуда подумал, что боится его сломать.
Потом они с га-Рамоти положили тело равви в холщовый мешок и натянули грубую ткань до плеч, готовясь укутать Иешуа в новый саван целиком.
— Погодите…
Иегуда даже не вздрогнул, но не потому, что не испугался — просто сердце разом провалилось в желудок, затрепыхалось там пойманной в силки птицей, и скованные мышцы отказались повиноваться.
Га-Рамоти сдавленно вскрикнул и попятился.
Чья-то тень закрыла вход в пещеру, мелькнула летящая в луче луны накидка… Иегуда узнал по силуэту Мириам и лишь через миг понял, что слышал именно ее голос.